Жизнь Матвея Кожемякина.
Часть 2, страница 6

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания

В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».

Он замолчал.

— Всё? — спросила постоялка.

Ему показалось, что голос её звучит пугливо и обиженно. Она снова подвигалась к столу медленно и неверно, как ослепшая, лицо её осунулось, расширенные зрачки трепетно мерцали, точно у кошки.

— Всё! — ответил он громко, желая всколыхнуть тягостное недоумение, обнимавшее его.

Неловко, как-то боком и тяжело, она села на стул, хмуро улыбаясь и спрашивая чужим голосом:

— Что же, — плакали люди, жалели, да?

— Н-не знаю. Старушки плакали, — так они всегда уж, кто ни умри...

— Но ведь он, — горячо и настойчиво воскликнула постоялка, крепко сцепив пальцы и хрустя ими, — ведь он столько сделал добра народу — вы знаете?

«Непричастна! — решил Матвей, вспыхнув радостью и облегчённо вздыхая. — Слава те, господи!»

И, наклонясь к ней, ласково, как только мог, доверчиво заговорил:

— Я, видите, мало ведь знаю! Конечно, может, некоторые и жалели, да я людей мало вижу...

— Почему? — пристально глядя в лицо его, осведомилась женщина.

— Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, — да и не к кому тут приспособиться — подойдёшь поближе к человеку, а он норовит обмануть, обидеть как ни то...

Она снова встала на ноги и пошла, шаль спустилась с плеча её и влеклась по полу.

— Но всё-таки! Что же говорили о нём?

— Первый раз! — воскликнула она негромко.

— Ведь он здесь не бывал, по картинкам только знали, да в календарях, а картинки да календари не у каждого тоже есть, — далеко мы тут живём!

— Долго говорили об этом?

— Н-не знаю! Здесь всё скоро проходит; у каждого своя жизнь, свой интерес...

Он помолчал, оглядывая высокую фигуру, и предложил:

— Да вот, ежели не устали вы, так я подробно расскажу, как это было...

Постоялка быстро обернулась к нему, восклицая:

- Пожалуйста, ах, пожалуйста!

«Жалеет, видно!» — думал Кожемякин.

И начал рассказывать о страшном вечере, как он недавно вспомнился ему, а женщина тихо и бесшумно ходила по комнате взад и вперёд, покачиваясь, точно большой маятник.

Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.

Матвей кончил рассказ; гостья с усмешкой взглянула на него и молвила негромко:

- Да, действительно, — мёртвое мыло! Н-ну, почитайте ещё, — можно?

«А — капризна, трудно угодить ей!» — подумал Кожемякин, тихонько вздыхая.

— «81-го году, Апреля 7-го дня.

Третьего дня утром Базунов, сидя у ворот на лавочке, упал, поняли, что удар это, положили на сердце ему тёплого навоза, потом в укроп положили...»

Он остановился — постоялка не то плакала, не то смеялась, наполняя комнату лающими звуками.

— Это было несколько сотен лет тому назад! — прерывисто, пугающим голосом говорила она. — Какого-то князя в укроп положили... Владимирко, что ли, — о, господи!

«Что она?» — неприязненно соображал Матвей. — Если удар, всегда сердце греют и в укроп кладут, — пояснил он, искоса наблюдая за нею.

- Да, мёртвое мыло! — молвила она сквозь зубы. — О, боже мой, конечно!

теста, помады и лампадного масла. Волосы на висках у неё растрепались, и голова казалась окрылённой тёмными крыльями. Матвей наклонился над тетрадкой, продолжая:

— «А он дважды сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло...

— Чем он занимался? — спросила постоялка, вставая.

— Всем вообще... деньги в рост давал тоже.

Она бледно и натянуто улыбнулась.

— Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать...

И протянула ему руку, говоря:

— Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом... спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, — стыдно!

Он ничего не успел сказать в ответ ей — женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:

— Благодарю вас!..

Кожемякин сошвырнул тетради на пол, положил локти на стол, голову на ладони и, рассматривая в самоваре рыжее, уродливое лицо, горестно задумался:

«Стыдно? А тебе какое дело? Ты — кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!»

Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот — потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.

— Убирать самовар-то? — сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.

— Бери! Помоги-ка сапог снять...

Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:

— Чего оскалилась? Что ты понимаешь?

Напрягаясь, она покорно ответила:

— Я, батюшка, ничего не понимаю, — зачем?

— А — смеёшься! — топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. — Ужинать не ждите, гулять пойду...

— Какой теперь ужин! — воскликнула кухарка. — Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы...

Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:

«Живу я не хуже других, для смеха надо мной — нет причин...»

Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры — отражения звёзд.

Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.

...Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:

— Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут...

Он — выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.

— Почему?

Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:

— А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь...

«Зря она это говорила — научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!» — думал он, медленно шагая вдаль от города.

Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:

- А ты полно дурить!

Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.

- Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой - через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!

Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:

		Ды-ля чи-иво беречься мине? 
		Веткин был ответ, -  
		И я вуже иссохшая-а-а... 

- Брось, пожалуйста! - уговаривал он. - Что я, плакать к тебе пришёл?

Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:

- Ах, извините! И-извините...

Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, - просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.

«Никто никому не верит», - размышлял Матвей, спотыкаясь.

И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:

- Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?

Татарин, жёлтый со зла и страха, скрипел зубами, урчал:

- Что делам? Ты - грешна, я - грешна, все - праведны! Бежать нада...

Однажды он пришёл с базара избитый до крови, сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл:

- Айда, пошёл, Шакирка-шайтан, совсем долой земля, пуста башка!

А Матвей стоял у печи и чувствовал себя бессильным помочь этой паре нужных ему, близких людей, молчал, стыдясь глядеть на их слёзы и кровь.

Наталья поливала бритую голову водой, а Шакир толкал её прочь.

- Тебе тоже башка ломать будут! Хозяйн - ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, - как говорил? Не делай вражда, не гони друга. Я тебе говорил - коран! Ты мне - твоя книга сказывал. Не нужна тут я, и ты не нужна...

«Вот как живём!» - мысленно крикнул Кожемякин постоялке.

Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.

Вот он сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике, с засученными по локоть рукавами, с долотом в руке, на полу - стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить - выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.

- Так, так! - говорит он, щуря маленькие добрые глазки. У него большая сивая борода, высокий лоб, маленький, красный нос утонул между пухлых щёк, а рот у него где-то на шее.

- Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев - бесятся нивесть как. Оле (междом. церк. - о, ах, увы – Ред.) нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю - не вем! Да, вот те и пастырь...

Он стучал черенком долота по колену, и, должно быть, больно было ему - морщился, вздрагивал, но всё-таки стучал.

- Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же - ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве - пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, - пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну - путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка - проводи!

Из угла откуда-то поднялась маленькая женщина, большеглазая, носатая, с тонкими бровями.

Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь лететь.

юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.

- Хотите - подвезу? - предложил он, остановив лошадь.

- Спасибо, я пешком дойду, а вот если грибы возьмёте, - сказала она без ужимок, неизбежных у окуровских женщин. - Ну что, татарина вашего перестали обижать?

- Ругают, да хоть не бьют, и на том спасибо!

- Слушала я тогда, как вы говорили, и очень горячности вашей удивлялась!

- Человек он хороший, - смущённо сказал Матвей.

- Да. Батюшка очень его полюбил. - Она задумчиво и печально улыбнулась. - Говорит про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, - вдруг сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, - вот полюбили друг друга иноплеменные люди - разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут...

- Да-а! - сказал Матвей, удивлённый её умными словами. - Как это верно вы!

- Прощайте, - молвила Добычина, кивнув головой, и пошла обок дороги, а потом - полем, прямо на город.

Он посмотрел на неё тогда и подумал, что, должно быть, всю жизнь до сего дня она прошла вот так: стороною, одна и прямо куда нужно.

А вскоре и пропала эта женщина. Вспоминая о ней, он всегда видел обнажённые, судорожно вцепившиеся в землю корни и гроздья калины на щеках её.

...Впереди во тьме двигалось что-то большое, как дом, шуршало и скрипело.

Два воза хвороста выплыло из темноты, на них качались коротенькие, безногие фигуры мужиков. В холодном воздухе лениво поплыло похабное окуровское слово.

- Чего ходишь тут, мать...

«Вот, - размышлял Матвей, поворотясь вслед возам, - встретили человека - обругали! Знают, что хороший человек встречается редко, и ругают, на случай, всякого...»

На востоке явилось желтовато-алое пятно, обнажив во тьме старые деревья, голые ветви раскинулись на этом пятне, рисуя путаный узор. Снег потерял синий блеск, а земля стала чёрной. Вдали громоздились неясные очертания города - крестообразная куча домов зябко прижалась к земле и уже кое-где нехотя дышала в небо сизыми дымами, - точно ночные сны печально отлетали. Деревья садов накрыли и опутали дома тёмными сетями; город казался огромным человеком: пойманный и связанный, полуживой, полумёртвый, лежит он, крепко прижат к земле, тесно сдвинув ноги, раскинув длинные руки, вместо головы у него - монастырь, а тонкая, высокая колокольня Николы - точно обломок копья в его груди.

Сунув руки в карманы, Кожемякин пристально смотрел и чувствовал, что сегодня город будит в нём не скуку и страх, как всегда, а что-то новое, неизведанное, жалостливое.

«Пожила бы ты здесь лет десяток, - думал он, обращаясь к постоялке, - поживи-ка вот!»

В улице, скрипя, отворялись ворота, хлопали калитки, гремели болты ставен, не торопясь выходили люди - словно город, проснувшись, лениво кашлял и отхаркивал тёмные куски мокроты.

У ворот дома стоял Шакир с лопатой в руках; увидав хозяина, он смешно затопал ногами.

- Встал уж? - приветливо крикнул Матвей.

- Рано!

- Серсам не спит.

- А я, брат, на кладбище заходил...

- Тоже серсам не спит?

Матвей поглядел на доброе, печально улыбавшееся лицо и, легонько толкнув татарина локтем, сказал:

- Понятлив ты, Магомет!

- Нисяво! Сам знаишь - хорошо скоро не делаит! Немножкам терпеть нада...

Передвинув шапку со лба на затылок, татарин сказал, вздохнув и плюнув:

- Где? - угрюмо спросил Матвей, оглядывая ворота.

- Стирал я...

Они посмотрели друг на друга, потом вдоль улицы.

- Это, поди, мальчишки-певчие! - хмуро сообразил Матвей. - Их, наверно, регент подучил. Ты гляди, как бы она, а то Боря не прочитали...

Кожемякин пошёл в дом, вспоминая фигуру регента, длинноволосого человека с зелёными глазами, в рыжем пальто.

С недавней поры он почти каждый день являлся под вечер к воротам и, прохаживаясь по тротуару, пел, негромко, отчётливо:

		Не гулял с кистенём я в др-рему-чем лес-су! 
		Не лежал я во рву... 

Песня его звучала печально и убедительно, - был он худенький, чахлый, а длинное, остренькое личико - всё в прыщах.

Часть 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Часть 4: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Примечания