Лодка — женщина лет двадцати трёх, высокая, дородная, с пышною грудью, круглым лицом и большими серо-синего цвета наивно-наглыми глазами. Её густые каштановые волосы гладко причёсаны, тщательно разделены прямым пробором и спускаются на спину толстой, туго заплетённой косой. Тяжесть волос понуждает Лодку держать голову прямо, — это даёт ей вид надменный. Нос у неё не по лицу мал, остр и хрящеват, тёмно-красные губы небольшого рта очерчены строго, она часто облизывает их кончиком языка, и они всегда блестят, точно смазанные маслом. И глаза её тоже блестят приятною улыбкою человека, довольного своею жизнью и знающего себе цену.
Ходит она уточкою, вперевалку, и даже когда сидит, то её пышный бюст покачивается из стороны в сторону; в этом движении есть нечто, раздражающее угрюмого пьяницу Жукова; часто бывает, что он, присмотревшись налитыми кровью глазами к неустанным колебаниям тела Лодки, свирепо кричит:
— Перестань, дьявол! Сиди смирно!
Рыжая щетина на его круглой голове и багровых щеках встаёт дыбом, и глаза мигают, словно от испуга.
- Малина с молоком! — называет, восхищаясь, Лодку весёлый доктор Ряхин и осторожно, со смущённой улыбкой на костлявом лице, отдаляется от неё. Он тяготеет к неугомонной певунье, гибкой и сухонькой Розке, похожей на бойкую чёрную собачку: кудрявая, капризная, с маленькими усиками на вздёрнутой губе и мелкими зубами, она обращается с Ряхиным дерзко, называя его в глаза «зелёненьким шкелетиком». Она всем даёт прозвища: Жуков для неё —Ушат Помоевич, уныло-злой помощник исправника Немцев — Уксус Умирайлыч.
Третья девица — рыжая, коротенькая Паша — молчалива и любит спать. Позёвывая, она тягуче воет. У неё большой рот, неровные, крупные зубы. Косо поставленные, мутно-зелёные глазки смотрят на всех обиженно и брезгливо, а на Четыхера — со страхом и любопытством.
Сорокалетняя рослая и стройная Фелицата Назаровна Воеводина относится к девицам хорошо, покровительствует их сердечным делам, вмешивается в ссоры и умеет безобидно примирить. Лицо у неё хорошее, доброе, в глазах всегда как бы полупьяных, светится странная, полувесёлая улыбка. Она и сама ещё не прочь угодить гостям: чудесно пляшет русскую, ловко играет на гитаре, умеет петь романсы о любви. Голос у неё небольшой, но очень гибкий и слащавый, он точно патока обливает людей, усыпляя в них все чувства, кроме одного. Причёсывается Фелицата, спуская волосы на уши; любит хорошо одеваться, выписывает модный журнал, а когда пьяна — обязательно читает девицам и гостям стихи: «По небу полуночи ангел летел». При всём этом дела её идут хорошо: известно, что за три года она положила в сберегательную кассу при казначействе тысячу семьсот рублей.
Когда Бурмистров подходит к воротам «Фелицатина раишка» — обезьяноподобный Четыхер ударом толстой и кривой ноги отворяет перед ним калитку.
- Здравствуй, чёрт! — говорит Вавила, косясь на длинные ручищи привратника, сунутые в карманы короткого полушубка.
- Здорово, дурак! — равнодушно и густо отвечает Четыхер.
Бурмистров дважды пробовал драться с этим человеком, оба раза был жестоко и обидно побит и с той поры, видя своего победителя, наливался тоскливою злобою.
С нею он и шёл к Лодке. Женщина встречала его покачиваясь, облизывая губы, её серовато-синие глаза темнели; улыбаясь пьяной и опьяняющей улыбкой, томным голосом, произнося слова в нос, она говорила ему:
— Уж я ждала, ждала...
— Ждала! — сурово и не глядя ей в лицо, отзывался Бурмистров. — Я третьего дня был!
Она молча прижималась к нему, дыша прерывисто и жарко.
— Али смешала с кем?
— Тебя-то? — тихо спрашивала она.
Наигравшись с ним, она угощала красавца пивом, а он, отдыхая, жаловался:
- А ты ходи ко мне почаще! — предлагала Лодка, сидя на постели и всё время упорно глядя в глаза ему.
Он хмурился, мотал головой и скучно говорил:
— Велика радость — ты! Для меня все бабы — пятачок пучок. Тобой сыт не будешь!
— Али я тебя не кормлю, не даю тебе сколько могу?
— Я не про то, дура! Я про душу говорю! Что мне твои полтинники?
Беседовали лениво, оба давно привыкли не понимать один другого, не делали никаких усилий, чтобы объяснить друг другу свои желания и мысли.
— Чего тебе надо?! — равнодушно покачиваясь, спрашивала Лодка.
Бурмистров закрывал глаза, не желая видеть, как вызывающе играет ненасытное тело женщины, качаются спущенные с кровати голые ноги её, жёлтые и крепкие, как репа.
- Чего надо? — бормотал он. — Ходу, дороги надо!
— Иди! — двусмысленно улыбаясь, отвечала она. — Кто мешает?
— Все! И ты тоже!
В комнате пахнет гниющим пером постели, помадой, пивом и женщиной. Ставни окна закрыты, в жарком сумраке бестолково маются, гудят большие чёрные мухи. В углу, перед образом Казанской божьей матери, потрескивая, теплится лампада синего стекла, точно мигает глаз, искажённый тихим ужасом. В духоте томятся два тела, потные, горячие. И медленно, тихо звучат пустые слова, — последние искры догоревшего костра.
Но чаще Бурмистров является красиво растрёпанный, в изорванной рубахе, с глазами, горящими удалью и тоской.
- Глафира! — орёт он, бия себя в грудь. — Вот он я, - твой кусок! Зверь жадный, на, ешь меня!
Тогда глаза Лодки вспыхивают зелёным огнём, она изгибается, качаясь, и металлически, в нос, жадно и радостно поёт, как нищий, уверенный в богатой милостыне:
- Миленький мой, заму-учился! Родненький мой братик, обиженный всеми людьми, иди-ка ты ко мне, приласкаю тебя, приголублю одинокого...
- Глафира! — впадая в восторг, кричал Вавила. — Возьми ты сердце моё — возьми его — невозможно ему дышать, — ну, нечем же, нечем!
В этот час он особенно красив и сам знает, что красив. Его сильное тело хвастается своей гибкостью в крепких руках женщины, и тоскливый огонь глаз зажигает в ней и страсть и сладкую бабью жалость.
- Нету воли мне, нет мне свободы! — причитает Вавила и верит себе, а она смотрит в глаза ему со слезами на ресницах, смотрит заглатывающим взглядом, горячо дышит ему в лицо и обнимает, как влажная туча истощённую зноем землю.
биение сердца, и на белой шее, около уха, трепещет что-то живое. Он осторожно спускает ноги на пол — ему вдруг хочется уйти поскорее, и тихо, чтобы не разбудить её.
Иногда это удавалось, но чаще женщина, вздрогнув, вскакивала, спрашивая строго и пугливо:
- Ты что хочешь?
— Ухожу, — кратко говорил он, не глядя на неё. Она следила серым взглядом полинявших глаз, как он одевается.
— Когда придёшь?
— Приду — увидишь!
— Ну, прощай!
— Прощай!
И бывало так, что вдруг он чувствовал бешеную злобу к этой женщине, щипал её и сквозь зубы говорил:
— Кабы не ты, дьявол мой, — эх! Был бы я свободен совсем...
Сначала она смеялась, вскрикивая:
— Щекотно, ой!
Но когда, раздражаемый её криками, смехом и сопротивлением, он начинал бить её — Лодка, ускользая из его рук, бежала к окну и звонко звала:
— Кузьма Петрович!
Являлся Четыхер. Но всегда заставал мирную картину: Бурмистров с Лодкой стояли или сидели обнявшись, и женщина говорила, нагло и наивно улыбаясь:
— Ай, простите нас, Кузьма Петрович, дурю я всё, по глупости моей! Выпейте стаканчик, не угодно ли? Пожалуйте, вот и закусочка!
Четыхер молча выплёскивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавила, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал:
— Дура! Шуток не понимаешь!
Она, смеясь, облизывала губы, вздыхала и, вновь обнимая его, заглядывала ему в глаза вызывающим взглядом.
Когда Вавила рассказал ей о Тиунове и его речах, Лодка, позёвывая, заметила:
— Смутьяны! — заворчал Вавила. — Бунтов захотели с жиру да со скуки!
Лодка равнодушно предложила:
— Хочешь — я Немцеву скажу про кривого?
— Что скажешь?
Заплетая косу и соблазнительно покачиваясь, Лодка ответила:
- Не знаю! Ты научи.
Подумав, Вавила скучным голосом молвил:
— Нет, не надо. Не касайся этого, — что тебе? Да и я ведь так только, с тобой говорю, а вообще — наплевать на всё!
Через минуту он, вздохнув, добавил:
- Может, кривой-то правду говорит насчёт мещанов. И про бунт тоже. Конечно, глупость это — бунты, - ну, а я бы всё-таки побунтовался, — эх!
- Уж ты у меня! — запела Лодка, обнимая его.
- Н-да-а, я бы показал себя! — разгораясь, восклицал Бурмистров.
Однажды, под вечер, три подруги гуляли в саду: Лодка с Розкой ходили по дорожкам между кустов одичавшей малины, а Паша, забравшись в кусты и собирая уцелевшие ягоды, громко грызла огурец.
Розка с жаром читала на память неприличные стихи. Лодка качалась, приятно облизывая губы, порою торопливо спрашивала:
- Как? Как?
И удивлялась:
- Вот так память у тебя!
- Он меня, как скворца, учит! — объясняла Розка. — Посадит на коленки, возьмёт за уши да прямо и в рот и в глаза и начитывает, и начитывает!
Вздохнув, Лодка задумчиво молвила:
- Ничего! А то вот какие стишки ещё...
Снова раздался её торопливый говорок. Когда они проходили мимо Паши, рыжая девушка, сонно взглянув на них, проворчала:
- Эки пакостницы!
- А ты жри, знай! — отозвалась Розка на ходу, точно камнем кинула.
- Да-а, — вздрогнув, задумчиво протянула Лодка. — Какой смелый! И божию матерь и архангелов...
Над малинником гудели осы и пчёлы. В зелени вётел суматошно прыгали молодые воронята, а на верхних ветвях солидно уместились старые вороны и строго каркали, наблюдая жизнь детей. Из города доплывал безнадёжный зов колокола к вечерней службе, где-то озабоченно и мерно пыхтел пар, вырываясь из пароотводной трубки, на реке вальки шлёпали, и плакал ребёнок.
- Любишь, как укроп пахнет? — тихо спросила Лодка подругу, но та, не отвечая на вопрос, с гордостью рассказывала:
— Ему — всё одинаково, ничего он не боится! Ты слушай...
Оглядываясь, она тихонько начала:
- «Однажды бог, восстав от сна»... Смотри-ка, Симка за нами подглядывает!
Прищурив глаза, Лодка посмотрела.
— И правда! Вот, — тоже стишки умеет сочинять.
— Ну уж! — пренебрежительно мотнув головой, воскликнула Розка. — Юродивый-то!
— Пойдём к нему?
- Пойдём, посмеёмся! — согласилась Розка.
В проломе каменной стены сада стоял длинный Сима с удочками в руке и бездонным взглядом, упорно, прямо, не мигая, точно слепой на солнце, смотрел на девиц. Они шли к нему, слащаво улыбаясь, малина и бурьян цапали их платья, подруги, освобождаясь от цепких прикосновений, красиво покачивались то вправо, то влево, порою откидывали тело назад и тихонько взвизгивали обе.
— За рыбой? — ласково спросила Лодка.
Не шевелясь, Сима ответил:
- Да.
- Скоро начнётся самый клёв, — объяснил юноша, не сводя пустых глаз с лица девушки.
Розка, ущипнув подругу, спросила:
— Слышал стишки?
Сима утвердительно кивнул головой.
- Получше твоих-то, — задорно сказала чёрненькая девица.
— Нет, — негромко ответил Девушкин.
Это рассердило Розку.
- Скажите! — с досадой воскликнула она. — Какой ферт! Да ты совсем и не умеешь сочинять-то! Мя-мя-мя — только и всего у тебя!
- Я хочу, чтобы как молитва было, — тихо сказал Сима, обращаясь к Лодке.
Каждый раз, когда эта женщина видела юношу, наглый блеск её взгляда угасал, зрачки расширялись, темнели, изменяя свой серо-синий цвет, и становились неподвижны. В груди её разливался щекотный холодок, и она чаще облизывала губы, чувствуя во всём теле тревожную сухость. Сегодня она ощущала всё это с большей остротою, чем всегда.
«Некрасивый какой!» — заставила она себя подумать, пристально рассматривая желтоватое голодное лицо, измеряя сутулое тело с длинными, как плети, руками и неподвижными, точно из дерева, пальцами. Но взгляд её утопал в глазах Симы, уходя куда-то всё дальше в их светлую глубину; беспокойное тяготение заставляло её подвигаться вплоть к юноше, вызывая желание дотронуться до него.
Он не однажды говорил ей свои стихи, и, слушая его тихий и быстрый, размеренный говорок, она всегда чувствовала смущение, сходное с досадой, не знала, что сказать ему, и, вздыхая, молчала. Но каждый раз, помимо воли своей, спрашивала:
- Сочинил стихов?
- Да, — ответил Сима, наклоняя голову.
- Уйду я, ну вас к лешему! — воскликнула Розка, окидывая их насмешливым взглядом. — Ты, Глафира, поцеловала бы его разочек, да и пусть идёт...
Засмеявшись, она отошла в кусты, звонко напевая:
И я ль страдала, страданула, С моста в речку сиганула...
- Ну, что же, скажи! — вздохнув, предложила Лодка.
Он поднял голову, благодарно улыбнулся ей, на щеках у него вспыхнули розовые пятна, пустые глаза налились какою-то влагою. Лодка отодвинулась от него.
Челюсть у него дрожала, говорил он тихо, невнятно. Стоял неподвижно и смотрел в лицо женщины исподлобья, взглядом робкого нищего. А она, сдвинув брови, отмечала меру стиха лёгкими кивками головы, её правая рука лежала на камнях стены, левая теребила пуговицу кофты.
В тёмных избах дети малые Гибнут с холода и голода, Их грызут болезни лютые, Глазки деток гасит злая смерть! Редко ласка отца-матери Дитя малое порадует, Их ласкают — только мертвеньких, Любят — по пути на кладбище...
— Будет! — сказала Лодка, ещё дальше отступая от него.
Сима взглянул в лицо ей и уныло замолчал, ему показалось, что она сердится: щёки у неё побелели, глаза стали тёмно-синими, а губы крепко сжались. Сима стал виновато объяснять:
— Это я потому, что у Стрельцовых Лиза померла. Долго очень хворала, а мать всё на подёнщину ходит, — сердилась на неё, на Лизу: мешаешь, кричала. А умерла — так она третьи сутки плачет теперь, Марья-то Назаровна!
- Знаю я это! — почти с досадой, но негромко сказала женщина. — Хоронила я детей, — двое было...
Она оглянулась: розовый сумрак наполнял сад, между ветвями деревьев, бедно одетых осеннею листвою, сверкало багровое солнце.
- Идём со мной! — вдруг приказала она Симе; юноша положил удилища и покорно тронулся с места, неловко поднимая ноги. Она же шла быстро и, как бы прячась от кого-то, нагибалась к земле. Привела его в тёмный угол сада и там, указав на кучу мелкого хвороста, шепнула ему:
— Сядь!
И, когда он сел, обняла его за шею, тихо и торопливо спрашивая:
— Ведь ты любишь меня, любишь?
— Да, — ответил Сима, вздрогнув.
— Ну, и я тебя люблю! — быстро сказала она.
Он, испуганно взглянув в лицо ей, отодвинулся.
- Это — это уж неправда, — вы нарочно...
- Ах, господи! — тихонько воскликнула женщина. — Ей же богу! Вот — перекрестилась, видишь?
Тогда он взвыл, рванулся к ней и, сунув голову в колени её, бормотал, радостно всхлипывая:
- Я ведь давно-о! Я вас — так люблю...
Отталкивая его, она шёпотом говорила:
Сима не понимал её слов, она грубо схватила его, поспешно отдалась и потом сразу спокойно сказала, вздыхая глубоко и ровно:
- Ну, вот! Теперь ты будешь ходить ко мне, — будешь? Я скажу дворнику, чтобы пускал тебя!
Движением локтя она отстранила его от себя и встала, высокая и красивая.
- Ты знаешь — у меня муж есть? — спросила она, испытующе глядя в его ошеломлённое и пьяное лицо.
- Знаю! — прошептал Сима.
- И любовник тоже есть...
Он смотрел в лицо ей, растерянно улыбаясь, пошатывался и молчал.
- Ну? Как же ты теперь будешь? — любопытно спросила она.
- Я скажу ему...
Лодка вздрогнула, выпрямилась.
- Что скажешь? Кому?
- Вавиле. Ничего! — успокоительно и радостно проговорил юноша. — Я уж сам, вы не бойтесь...
Что-то ласковое, почти материнское мелькнуло в глазах Лодки.
- Не смей, — строго сказала она. — Дурачок, — разве это можно?!
И, положив тяжёлые руки на плечи юноши, ласково продолжала:
- Он убьёт тебя, дурашка ты! Ты — молчи!
Повернула его и, легонько подталкивая, шептала:
- Ну, уходи теперь! Иди, прощай! Смотри же, молчи! Помни - убьёт!
Он пытался обернуться к ней — ему хотелось обнять её, но, когда он обернулся, она уже быстро и не оглядываясь шла прочь от него. Юноша неподвижно стоял над кучей полугнилого мусора, дремотно улыбался и смотрел влажным взглядом в кусты, где — точно облако — растаяли мягкие белые юбки.
В полутьме комнаты скорбно мигал синий глаз лампады, вокруг образа богоматери молитвенно качались тени.
Женщина долго смотрела в угол, потом бесшумно опустилась на колени — точно прячась за высокой спинкой кровати — и, сложив руки на груди, громко, льстиво зашептала:
— Пресвятая богородица, помилуй рабу твою, окаянную грешницу Глафиру!